Хрестоматия и критика

1 кол2 пара3 трояк4 хорошо5 отлично (Еще не оценили)
Загрузка...

Социально-бытовая среда — «пустая, бескрылая жизнь» («Дама с собачкой»), «пошлое, мещанское существование» («Моя жизнь»), «пустая бесполезная жизнь» («Ионыч»), <…> Чаще всего имеется в виду жизнь маленьких провинциальных городов. Почти то же самое чувствует и старый священник: «Кажется, жизнь бы отдал, только бы не видеть этих жалких, дешевых ставень, низких потолков, не чувствовать этого тяжкого монастырского запаха. Хоть бы один человек, с которым можно было бы поговорить, отвести душу!» («Архиерей». 10: 199). Герои «Дамы с собачкой» — собственно в повествовании — не столько любят друг друга, .сколько страдают от возможных посягательств на их любовь окружающих. Три раза Гуров и Анна Сергеевна встречаются, и все три раза Анна Сергеевна плачет.

Однако, несмотря на то, что у Чехова герои всегда сопоставимы с окружающей их общественной, бытовой средой, они не сводимы к ней. Во-первых, в силу своих индивидуально-психологических особенностей: Надя (героиня рассказа «Невеста»), Мисаил (герой рассказа «Моя жизнь») — каждый по-своему преодолевают «серую», «скучную» жизнь провинциального города; во-вторых, герой не поглощается средой полностью в силу присутствия в повествовании бытийной точки зрения: внутренний мир героя накрепко соединен б миром общественным, но над этими мирами есть жизнь «вечная», «непрерывное движение жизни на земле».

•Лиона не шевелилась на деревьях, кричали цикады, и одно-обрнзный, глухой шум моря, доносившийся снизу, говорил о покое, о вечном онц, какой ожидает нас. Так шумело внизу, когда еще тут не было ни Ялты, ни Орепнды, теперь шумит и будет шуметь так же . равнодушно и глухо, когда нас не будет» (10: 133). Однако бытийная нонеетпопателъная точка зрения реализуется в качестве «философского) отступления, не проникая ни в общую мотивировку сюжета, ни а мировосприятие героев.

В чеховском повествовании объективируется типологизирующее авторское видение героя в его социально-бытовой ориентации.

1. Даже в своей внутренней, нравственно психологической индивидуальности герой мыслится автором как представитель класса, группы людей, что выражается в определенном типе поведения героя.

Три раза в повествовании отмечается, что Гуров — москвич, т. е. принадлежит к тому типу людей, которые тяжелы на подъем, нерешительны, у них сближение с женщиной сначала «приятно разнообразит жизнь и представляется милым и легким приключением», потом «неизбежно вырастает в целую задачу, сложную чрезвычайно» (10: 29). <…>

Сила эмоционального воздействия чеховской прозы зафиксирована, например, М. Горьким в таком высказывании: «<…> Каждый новый рассказ Чехова все усиливает одну глубоко ценную и нужную для нас ноту — ноту бодрости и любви к жизни»; «Огромное вы делаете дело нашими маленькими рассказиками — возбуждая в людях отвращение к этой сонной, полумертвой жизни — черт бы ее побрал! На меня эта ваша «дама» подействовала так, что мне сейчас же захотелось изменить жене, страдать, ругаться и прочее в этом духе. Но — жене я не изменил — не с кем, только вдребезги разругался с нею и с мужем ее сестры, моим закадычным приятелем. Вы, чай, такого эффекта не ожидали? А я не шучу,— так оно и было. И не с одним мною бывает так — не смейтесь».

Эмоциональное восприятие не подлежит обсуждению ввиду своей явной субъективности, а вот авторская установка на «объективность» и утверждение М. Горького о «запахах жизни» могут быть восприняты скептически, потому что чеховское повествование, как и любое художественное изображение, трансформативно: жизненный материал преобразуется в связи с особенностями авторского мировосприятия, и в самом характере трансформации объективируется автор.

Абсолютизация связи героя с социально-бытовой средой и типоло-гизирующее мышление приводят к искажению многих жизненных реалий, ситуаций, естественных человеческих чувств, которые по своей природе не могут быть мотивированы социально-бытовой средой.

В пределах такого мышления сама социально-бытовая среда превращается и для автора, и для героя в некий непостижимый фантом. Это самый скрытый глубинно-трансформативнъгй уровень, в казалось бы, «реалистической», «правдивой» картине жизни людей, представленной в рассказе. Гуров, полюбив Анну Сергеевну, понимает, что живет двойной жизнью: явной, открытой для всех, полной «условной правды и условного обмана» — и тайной, «настоящей». Гуров «предполагал, что у каждого человека под покровом тайны, как под покровом ночи, проходит его настоящая, самая интересная жизнь. Каждое личное существование держится на тайне, и, быть может, отчасти поэтому культурный человек гак нервно хлопочет о том, чтобы уважалась личная тайна» (10: 141—142). Если принять такую логику рассуждений, тогда и жена Гурова, и муж-«лакей» Анны Сергеевны могут иметь эту тайную, «настоящую» жизнь, и они в этой жизни просветляются, становятся лучше. И так можно предположить о каждом человеке, тогда какому же, наконец, обществу противостоят в своем чувстве Гуров и Анна Сергеевна?

Авторская ориентация героя на социально-бытовую среду приводит к специфическому изображению любовных отношений между героями.

Таким образом, любовная интимная ситуация переносится в план нравственного и психологического поведения героя. В пределах типизирующего авторского мышления преображаются все те моменты в жизни героев, в которых — в силу избранного сюжета — должна присутствовать мотивировка с точки зрения религиозной самоопределенности героев.

«Простые люди говорят: нечистый попутал. И я могу теперь про себя сказать, что меня попутал нечистый» (10: 133),— таково одно из объяснений Анны Сергеевны своего поступка. На вопрос Гурова о фамилии мужа, Дидериц: «Твой муж немец?»-,— Анна Сергеевна отвечает указанием на вероисповедание: «Нет, у него, кажется, дед был немец, но сам он православный». «В Ореанде сидели на скамье, недалеко от церкви <…>». «Господь с вами, оставайтесь»,— прощается Анна Сергеевна с Гуровым. Эти детали указывают на то, что герои живут и ощущают себя не только в социально-бытовой, но и христианской среде, однако христианское мировидение, отношение к религии не введено ни в сюжетную, ни в мотивационную структуру повествования.

1 кол2 пара3 трояк4 хорошо5 отлично (Еще не оценили)
Загрузка...

Над романом «Жизнь Арсеньева» Бунин работал с перерывами, с 1927 по 1939 год (первые четыре главы написаны в 1927— 1929 годах, после трехлетнего перерыва Бунин приступил к писанию 5-й части, которая в 1939 году была издана отдельно в Брюсселе под названием «Лика»). Но первые наброски к роману написаны уже в 1921 году («Безымянные записки», «Книга моей жизни» и проч.). а философски-религиозные «мечтания» (этим словом Ильин определил новый жанр, созданный Буниным) — «Цикады» (1926) — тоже фактически являются подступом к роману.

Первые четыре части романа скрупулезно воскрешают детство и юность самого Бунина (хотя он очень не любил, когда этот роман называли его автобиографией). В пятой же части — Бунин хотя и воссоздает в общих чертах историю своей любви к Варваре Пащенко, но сильно видоизменяет и окружающую обстановку (дом семейства Лики это не дом Пащенко, он скорее своей атмосферой и некоторыми деталями напоминает дом первой жены Бунина — Цакни) и сам образ Пащенко: вначале Лика почти целиком совпадает с Пащенко и характер ее отношений с Арсеньевым соответствует отношениям Вари и Бунина, но затем (во время совместной жизни в Полтаве) Лика все более становится такой, какой сам Бунин мечтал видеть Варю — слабой, покорной, любящей, преданной, преклоняющейся перед его талантом, и эта неожиданная метаморфоза делает образ Лики менее убедительным и противоречивым. Это, пожалуй, единственная слабость в почти совершенном создании Бунина. Сам Бунин оправдывал эту противоречивость желанием создать некий неуловимый, лишь смутно намеченный, а не очерченный с реалистической определенностью женский образ. «Образ ее неясен? А мне казалось, что он ясно вышел — в смысле общеженского молодого, в его переменчивости, порождаемой изменением ее чувств к «герою», кончившимся преданностью ему навеки,— читаем в письме Бунина М. В. Карамзиной. — Я только это и хотел написать,— не резко реальный образ,— резкость уменьшила бы его тайную прелесть и трогательность».

«Жизнь Арсеньева» — уникальная книга в русской литературе, она, быть может, занимает в ней такое же место, как «В поисках утраченного времени» Пруста в литературе французской. Непосредственного влияния она — по множеству причин — на русскую литературу сразу не оказала…

Лишь гораздо позже другой столь же одиноко стоящий в русской литературе роман Пастернака «Доктор Живаго» повторит многие черты, привнесенные впервые Буниным.

Бунин говорит, что он прочел Пруста лишь после того, как написал первые части своего романа, и сам удивился схожести. И действительно, «Жизнь Арсеньева» — это вовсе не автобиографическое произведение вроде трилогии Толстого или повести Аксакова, где пересказывается собственная жизнь, рассматриваемая на некоторой поэтической дистанции, где повествующее «я» не становится персонажем, а эпическое прошлое остается «абсолютным прошлым» (по терминологии Бахтина), не связанным и не взаимодействующим с настоящим.

Как и у Пруста, у Бунина мы находим не воспоминания, а память — то есть некую совершенно особую духовную сущность, понимаемую художником как суть искусства и даже жизни (Пруст писал, что память — это не момент прошлого, а нечто общее и прошлому и настоящему, и гораздо существеннее их обоих, и что память, в отличие от воспоминания, дает не фотографическое воспроизведение’прошлого, а его суть, и потому несет такую радость и дает такую уверенность, что делает безразличной смерть; все это мог бы повторить и Бунин). Именно поиском этой сути, высветлением эстетического в повседневном, отысканием ценности пережитого момента или присвоением ему ценности (что по сути одно и то же) занят Бунин в своей книге.

Жизнь предстает здесь не в своих разрозненных моментах, а во вневременном единстве, расширяющемся до вечности, здесь мы находим не маленький мирок замкнутого в себе (и своей биографии) человека, а лучезарный космос, полный гармонии, блеска, красоты и тайны. Здесь с особой силой проявляется то свойство бунинских образов, которое можно было бы назвать некой их «абсолютизацией», то есть стремлением схватить в образе абсолют, а не только явление, овладеть всей полнотой жизни, а не какой-то частичкой истины, как это делает столь чуждая Бунину наука.

Поэтому называть «романом эту книгу неверно. Сам Бунин взял в кавычки слово «роман», начертанное на папке с рукописью, указав тем, что это вовсе не роман в традиционном понимании (традиционно в нем одно лишь заглавие) — ему гораздо больше подошло бы то название, которое мы находим в набросках — «Книга моей жизни». Оно, давая некое смещение понятий, говорит о жизни, читаемой как книга, и о книге, пишущейся и переживаемой в процессе писания как жизнь, и намекает также на давнюю мечту Бунина

написать «книгу ни о чем», «сделать что-то новое, давным давно желанное […], начать книгу, о которой мечтал Флобер, «Книгу ни о чем», без всякой внешней связи, где бы излить свою душу, рассказать свою жизнь, то что довелось видеть в этом мире, чувствовать, думать, любить, ненавидеть»,— читаем в его дневниковой записи от 27 октября — 9 ноября 1921 года.

1 кол2 пара3 трояк4 хорошо5 отлично (Еще не оценили)
Загрузка...

Здесь память, как и у Пруста, есть очень трудный и напряженный процесс, ибо она устраняет фиктивное, шаблонно установившееся у нас представление о прошлом и воссоздает его подлинный образ. Прошлое заново переживается в момент писания, и потому в «романе» Бунина мы находим не мертвое «повествовательное время» традиционных романов, а живое время повествователя, схваченное и зафиксированное (и оживающее каждый раз снова перед читателем) — во всей своей неотразимой непосредственности.

Естественно, что время здесь, как и у Пруста, становится главным героем или, вернее, главным врагом, которого хотят побороть. Постоянно присутствующая диахронность — то есть время, о котором повествуется, и время, когда повествуется (и частая переброска из одного времени в другое, нарушение временной последовательности), иногда заменяется треххронностью, как, например, в конце четвертой книги, где приезд великого князя в Орел в далекий весенний день юности Арсеньева (в конце прошлого века) сменяется похоронами великого князя на юге Франции несколькими десятилетиями спустя и описываемыми в настоящем времени. «Неужели это солнце, что так ослепительно блещет сейчас […], это то же самое солнце, что светил» нам с ним некогда?». Это «сейчас» — есть грамматическое выражение отмены времени и его преодоления, это настоящее время есть одновременно и настоящее! время последней встречи с князем и настоящее время того момента, когда пишутся эти страницы и когда заново переживаются обе встречи, разделенные десятилетиями и соединенные в ином — третьем — измерении. Такую же треххронность находим, например, и в таком эпизоде: «Сколько раз в жизни вспоминал я эти слезы! Вот вспоминаю, как вспомнил однажды лет через двадцать после той ночи. Это было на приморской бессарабской даче…» (курсив мой.— Ю. М.).

Память охватывает одновременно два момента прошлого (событие и последующее воспоминание-переживание этого события) и соединяет их с настоящим воспоминанием об этих двух моментах прошлого глаголом настоящего времени «вспоминаю»-. Такое же воспоминание о воспоминании находим в других главах: «Я устроился со своим чемоданчиком в углу возле двери, сидел и вспоминал, к.ак […]. Ночь до Харькова… И та, другая, ночь — от Харькова, два года тому назад […]. Собственно говоря, этой треххронностью даются не три момента времени, а время раскрывается одно внутри другого до бесконечности, ибо совершенно очевидно, что воспоминание о воспоминании становится воспоминанием о воспоминании о воспоминании о воспоминании… и т. д. при каждом последующем обращении к нему, и это «два года тому назад» собственно не относится ни к какому моменту. Или наоборот — к любому, ибо время реальное исчезает и заменяется временем внутренним. Или еще точнее: так называемое, «реальное время» — оказывается лишь некой «необязательной» последовательностью, а подлинным измерением времени является внутреннее восприятие, переживание момента в определенном состоянии, который, будучи воскрешаем памятью — повторяется («это совсем, совсем не воспоминание: нет, просто я опять прежний, совершенно прежний. Я опять в том же самом отношении к этим полям, к этому полевому воздуху, к этому русскому небу, в том же самом восприятии всего мира…)».

Этим бунинский хронотип отличается от того — что сегодняшняя критика называет «рельефностью времени»: у Бунина не «рельеф», а полное стирание граней и различий, выход в иное вневременное измерение. Интересно отметить в этой связи употребление Буниным будущего в прошлом (совершившегося будущего), то есть такого времени, которое по отношению к рассказываемому моменту является будущим, а в отношении рассказывающего —  четко сознавал совершенно новый характер. Об этом свидетельствует, например, его раз ( Кузнецовой: «Говорили о романе, как […] писать его новым приемом, пытаясь изобразить то состояние мысли, в котором слипаются настоящее и прошедшее, и живешь и в том и в другом одновременно».

Исчезновение «реального»- времени и реальной последовательности времени в «Жизни Арсеньева» есть также результат того приема, который мы отмечали уже в «Суходоле» и который здесь, в «романе», получает новое развитие, его можно было бы определить как синтез памяти <…>.

28 Фев »

Срок Гоголя был уже отмерен

Автор: flashsoft1 | В категории: Хрестоматия и критика
1 кол2 пара3 трояк4 хорошо5 отлично (Еще не оценили)
Загрузка...

Однажды Гоголь с А. О. Смирновой долго следили по «Русскому инвалиду» за передвижениями некоего майора, который по странной прихоти переезжал из города в город. В газете то и дело сообщалось о том, что он выехал из такого-то города и въехал в такой-то город. Гоголь даже придумал удивительную интригу этого путешествия, представляя в лицах самого майора, его денщика (или слугу), хозяев гостиниц, где он останавливался. Всплывала и таинственная цель поездки, носящая явно государственный характер, с почти шпионскими замашками. Это был сюжет Чичикова, только переброшенный в другую среду.

Гоголь читает в Москве статистику и географию, покупает карты средней России и Сибири, куда [rkey]должен был отправиться его герой Тентетников. Годы жизни в Москве — это годы накопления знаний, собирания их про запас, для долгой жизни, для капитального сочинения о Руси. Нет, вовсе не собирался Гоголь останавливаться на втором и третьем томах «Мертвых душ». Он хотел написать книгу для юношества — «книгу, которая бы знакомила русского еще с детства с землей своей». Кроме этой книги о России, где было бы представлено «живое, а не мертвое изображенье», «та существенная, говорящая ее география, которая поставила бы русского лицом к России», он задумывает и пишет работу «Размышления о божественной литургии», делает выписки из отцов церкви, составляет материалы для словаря, готовит новое собрание сочинений, просматривая строго свои прежние творения.

Венчать собрание сочинений должны были полные «Мертвые души».

Но срок Гоголя был уже отмерен. Ему оставалось жить несколько месяцев.

Часть лета 1851 года Гоголь проводит в имении А. О. Смирновой в Спасском. «Подмосковная деревня, в которой мы поселились,— пишет Л. И. Арнольди,— очень понравилась Гоголю. Все время, которое он там прожил, он был необыкновенно бодр, здоров и доволен. Дом прекрасной архитектуры, построенный по планам Гр. Растрелли, расположен на горе; два флигеля того же вкуса соединяются с домом галереями с цветами и деревьями, посреди дома круглая зала с обширным балконом, окруженным легкой колоннадой… Перед домом, через- террасу, уставленную померанцами и лимонами, мраморными статуями, ровный скат, покрытый нрко-

свежей зеленью, и внизу — Москва-река, с белою купальнею и большим красивым паромом. За речкой небольшие возвышенности, деревушка соседа с усадьбою, сереньким городским домиком, маленьким садом и покачнувшимися набок крестьянскими избами». Читая это описание вида с балкона дома в Спасском, невольно вспоминаешь вид, описанный в первой главе сохранившегося второго тома «Мертвых душ». Тот же ландшафт, те же краски, та же высота. «Гоголь жил подле меня во флигеле,— продолжает Арнольди,— вставал рано, гулял один в парке и поле, потом завтракал и запирался часа на три у себя в комнате. Перед обедом мы ходили с ним купаться. Он уморительно плясал в воде и делал в ней разные гимнастические упражнения, находя это очень здоровым. Потом мы опять гуляли с ним в саду, в три часа обедали, а вечером ездили иногда по дороге гулять, к соседям или в лес…»

Видимо, в Спасском наносились последние штрихи на уже готовый к печати второй том поэмы. Бодрое настроение Гоголя говорит о том, что он был доволен написанным.

И в первые же дни после возвращения в Москву его видели таким. Никаких следов усталости, разочарования или плохого настроения не было в его лице. 22 августа он показался на балконе дома Пашкова в Москве (сейчас Библиотека им. Ленина), где размещалась тогда 4-я московская гимназия. Гости были приглашены посмотреть иллюминацию Кремля, устроенную в честь годовщины коронации императора Николая. Гостей съехалось множество, и все знатных. Среди них Гоголь казался незаметным. И все же его заметили. «Между собравшимися звездоносцами,— вспоминает очевидец,— выделялся одетый в черный сюртук худой, длинноносый, невзрачный человечек, на которого со вниманием смотрели гости наши, а воспитанники просто поедали глазами. Это был знаменитый автор «Мертвых душ» Н. 8. Гоголь. Помню, как он, долго любуясь на расстилавшуюся под его ногами грандиозно освещенную матушку нашу Москву, задумчиво произнес: «Как это зрелище напоминает мне вечный город». А вот еще одно свидетельство о Гоголе 1851 года. Это свидетельство Г. П. Данилевского, автора «Сожженной Москвы». «В назначенный час я отправился к Бодянскому, чтобы ехать с ним к Гоголю… Мы сели в извозчичьи дрожки и поехали по соседству на Никитский бульвар, к дому Талызина. Теперь этот дом № 314 принадлежит Н. А. Шереметевой. Он не перестроен, имеет, как и тогда.

…Въехав в ворота ограды, направо к балконной галерее дома Талызина мы вошли в переднюю нижнего этажа. Старик — слуга графа Толстого приветливо указал на дверь из передней направо.

  • —        Не опоздали? — спросил Бодянский…
  • —        Пожалуйте, ждут-с!—ответил слуга.
  • Бодянский прошел приемную и остановился перед следующей, ведущей в угольную комнату, два окна которой выходили во двор и два на бульвар. Я догадался, что это был рабочий кабинет Гоголя. Бодянский постучался в дверь этой комнаты.
  • —        Чи дома, брате Миколо? — спросил он по-малорусски.
  • —        А дома ж, дома! — негромко ответил кто-то оттуда. Сердце у меня сильно забилось. Дверь растворилась. У порога
  • ее стоял Гоголь.
  • Мы вошли в кабинет. Бодянский представил меня Гоголю, сказав ему, что я служу… и что с ним, Бодянским, давно знаком через Срезневского и Плетнева.
  • —        А  где  ж   наш  певец? — спросил,  оглядываясь,   Бодянский.
  • —        Надул, к Щепкину поехал на вареники! — ответил с видимым неудовольствием Гоголь.— Только что прислал извинительную записку, будто забыл, что раньше нас дал слово туда.
  • —        А может быть, и так! — сказал Бодянский.— Вареники не свой брат.
  • …Я не спускал глаз с Гоголя. Мои опасения рассеялись. Передо мной был не только не душевнобольной (слухи о душевной болезни Гоголя ходили по Москве.— И. 3.) или вообще свихнувшийся человек, а тот же самый Гоголь, тот же могучий и привлекательный художник, каким я привык себе воображать его с юности.

Разговаривая с Бодянским, Гоголь то плавно прохаживался по комнате, то садился в кресло к столу, за которым Бодянский и я сидели на диване, изредка посматривал на меня. Среднего роста, плотный и с совершенно здоровым цветом лица, он был одет в темно-коричневое длинное пальто и темно-зеленый бархатный жилет, наглухо застегнутый до шеи, у которых поверх атласного черного галстука виднелись белые, мягкие воротнички рубахи. Его длинные каштановые волосы прямыми космами спадали ниже ушей, слегка загибаясь над ними. Тонкие, темные, шелковистые усики чуть прикрывали полные, красивые губы, под которыми была крохотная эспаньолка. Небольшие карие глаза глядели ласково, но осторожно и не улыбаясь даже тогда, когда он говорил что-либо веселое и смешное. Длинный сухой нос придавал этому лицу и сидящим по его  сторонам    осторожным   глазам   что-то   птичье,   наблюдающее и вместе добродушно-горделивое. Так смотрят с кровель украинских хуторов, стоя на одной ноге, внимательно задумчивые аисты»,

Записные книжки Гоголя говорят и о хозяйственных заботах, об укладе его жизни в доме на Никитском — укладе жизни холостяка, который сам должен заботиться о себе. «Купить материи нитяной на фуфайку,— записывает он. — Ящики для посылок. Сапоги. Железноводской воды. Бумага серая».

Одна надпись гласит: Наменять денег для бедных. Простота и непритязательность гоголевского быта поражали даже и тех, кто не очень привык к роскоши. Это была почти аскетическая простота и аскетическая непритязательность. Ничего лишнего, никаких дорогих вещей, любимых безделушек, предметов, не нужных на каждый день, для постоянного обихода. Книги, тетради для писания, перья, склянка для перьев, одна шуба, одна шинель. В описи гоголевского имущества, оставшегося после него, нет ни одной вещи, которая стоила бы дороже 15 рублей. Все, кроме часов, шубы и шинели, оценивается в копейки. «После Н. В. Гоголя,— писал С. П. Шевы-рев,— осталось в моих руках от благотворительной суммы, которую он употреблял на вспоможение бедным молодым людям, занимающимся наукою и искусством, 2533 рубля 87 коп. Его карманных денег — остаток от вырученных за второе издание «Мертвых душ»— 170 р. 10 к.».

Живя в долг, не имея собственного угла, он привык обходиться самым насущным, не думая об удовольствиях, которые позволяли себе люди его звания. Он отказался в пользу матери от своей доли в имении, он посылал деньги сестрам, раздавал их крестьянам в Васильевке, помогая тем, у кого пал скот или покосилась хата, кто не от праздности, а от болезней или неурожая впадал в бедность.
[/rkey]
При нем постоянно была только одна движимость и недвижимость— его портфель с рукописями. Это было и его имущество, и богатство. К нему присоединялся один дорожный чемодан.

1 кол2 пара3 трояк4 хорошо5 отлично (Еще не оценили)
Загрузка...

К тому времени, когда Гоголь приехал в Москву, «Выбранные места из переписки с друзьями» были уже прочитаны и почти повсеместно осуждены, причем на автора восстали как Москва, так и Петербург. Не было в России сословия, которое бы так или иначе не откликнулось на книгу. Одни говорили, что Гоголь оболгал Россию (тем, что высказал о ее жизни много печальных истин), другие оскорбились за поношение западной цивилизации, за восхваление церкви, монарха.

Книга Гоголя была полна излишеств. Год спустя он сам осудит их, сказав о себе: [rkey]«Я размахнулся эдаким Хлестаковым». Но «намерение» (и это опять его слова) «было чистое». В «Выбранных местах» Гоголь хотел разом решить все вопросы русской жизни. Но такая цель не под силу одному человеку. Исходя из своего представления  об  идеале — и  об  идеале России,— он  судил  русскую где понуждает старого Аксакова писать, и слушает его «Записки ружейного охотника» и «Записки об уженье», знакомится с А. Н. Островским, будущим автором «Истории России» С. М. Соловьевым, встречается с И. С. Тургеневым.

Гоголь, как правило, избегал встреч с литераторами. Он предпочитал знакомства с людьми, которые могли сообщить ему нечто, чего он сам не знал. Но все же случай иногда сводил его и с писателями. Еще в 1848 году такая встреча состоялась на квартире А. А. Комарова. Вот как ее описывает присутствовавший на ней И. И. Панаев: «Гоголь изъявил желание А. А. Комарову приехать к нему и просил его пригласить к себе нескольких известных новых литераторов, с которыми он не был знаком. Александр Александрович пригласил между прочими Гончарова, Григоровича, Некрасова и Дружинина… Мы собрались к А. А. Комарову часу в девятом вечера. Радушный хозяин приготовил роскошный ужин для знаменитого гостя и ожидал его с величайшим нетерпением… В ожидании Гоголя не пили чай до десяти часов, но Гоголь не показывался, и мы сели к чайному столу без него.

Гоголь приехал в половине одиннадцатого, отказался от чая, говоря, что он его никогда не пьет, взглянул бегло на всех, подал руку знакомым, отправился в другую комнату и разлегся на диване. Он говорил мало, вяло, нехотя… Хозяин представил ему Гончарова, Григоровича, Некрасова и Дружинина. Гоголь несколько оживился, говорил с каждым из них об их произведениях, хотя было очень заметно, что не читал их…

  • …От ужина, к величайшему огорчению хозяина дома, он… отказался.. Вина не хотел пить никакого, хотя тут были всевозможные вина.
  • —        Чем же вас угощать, Николай Василъич?— сказал, наконец. в отчаянии хозяин дома.
  • —        Ничем,— отвечал Гоголь, потирая свою бородку.—Впрочем, пожалуй, дайте мне рюмку малаги.
  • …Но Гоголь, изъявив свое желание, через четверть часа объявил, что он чувствует себя не очень здоровым и поедет домой.
  • —        Сейчас подадут малагу,—сказал хозяин дома,—погодите немного.
  • —        Нет, уж мне не хочется, да к тому же поздно…

Хозяин дома, однако, умолил его подождать малаги. Через полчаса бутылка была принесена. Он налил себе полрюмочки, отведал, взял шляпу и уехал, несмотря ни на какие просьбы…»

Много в этой сценке придумано И. И. Панаевым, но все же похоже на Гоголя.

Про него ходили слухи, что он ничего не читает, ничем не интересуется. Но, как вспоминает Л. И. Арнольди, он все читал и за всем следил. О сочинениях Тургенева, Григоровича, Гончарова отзывался с большой похвалой. «Это все явления утешительные для будущего,— говорил он.— Наша литература в последнее время сделала крутой поворот и попала на настоящую дорогу».

На эту дорогу уже вышли и Достоевский, и Некрасов, и Гончаров (глава из романа которого — «Сон Обломова» — была напечатана в 1849 году), и Тургенев, и Герцен. Повесть Достоевского «Бедные люди» Гоголь читал еще в 1846 году и отозвался об авторе как о большом таланте. Он высоко оценил Даля.

Уже родились все замечательные писатели XIX века — современниками Гоголя были и Фет, и Салтыков-Щедрин, и Островский, и Добролюбов, Тютчев, Майков, Кольцов, Чернышевский, Достоевский, Толстой. «Детство> Л. Н. Толстого вышло в 1852 году — в год смерти Гоголя. Это поколение писателей вырастало под сенью Пушкина и под его, Гоголя, сенью, и ему была небезразлична их судьба — судьба тех, кому он уже, по существу, передавал жезл российской словесности.

3 декабря 1849 года он слушал в доме Погодина комедию А. Н. Островского «Банкрут» (позднее название — «Свои люди — сочтемся»). Пьесу читал сам автор. Гоголь приехал позже других. Он не вошел в комнату, а остановился у двери и так простоял до конца чтения.

Газеты иногда приносили такие сведения, которых нельзя было зачерпнуть ни в каких разговорах, сплетнях, слухах. Сдуру редакторы печатали такое, чего не могли придумать никакие злые языки. Еще со времени жизни в Петербурге Гоголь привык время от времени просматривать «Северную пчелу» и «Санкт-Петербургские ведомости», ища там забавные случаи, а также образцы слога и глупости, которые потом попадали в его сочинения. Так, бред Попри-щина в «Записках сумасшедшего» — бред об гамбургском бочаре, делающем Луну, и тому подобное —был почерпнут из занимательных сообщений «Смеси» в «Северной пчеле» и целиком составлен из анекдотов и казусных случаев, описанных там, «Смесь» печаталась и в журналах — иногда сообщения ее были сенсационны: «Недавно… поймана рыба, принадлежащая к числу тех, которые в древности назывались сиренами. [/rkey]Голова и грудь ее совершенно подобны женским, и когда рыба поднимается из воды по пояс, то она издали довольно походит на женщину…»

1 кол2 пара3 трояк4 хорошо5 отлично (Еще не оценили)
Загрузка...

Перед отъездом из Москвы Гоголь объявил друзьям, что вернется на родину лишь через Иерусалим, Без этого путешествия он не мыслил продолжения работы над «Мертвыми душами». Сами «Мертвые души» в его воображении все более расширялись в своем материале и значении, жанр поэмы, который он дал им, соответствовал поэтическому замыслу. Из анекдота, из истории о похождениях Чичикова, затрагивающих, как говорил Гоголь, «с одного боку» Русь, они стали превращаться в некое сочинение из трех частей, в котором была бы охвачена вся Русь. Гоголь хотел уравновесить двумя последующими частями «темную» первую часть, дать полный срез русского общества через живописание бесчисленных его сословий.

Для исполнения этого замысла нужна была еще одна жизнь. Он чувствовал, что надо вернуться домой, что [rkey]многое на родине, пока он отсутствовал, изменилось, многого он уже не знал или знал понаслышке. Но он оттягивал возвращение. Ему хотелось вернуться в Россию чистым. Он убеждал себя в том, что не готов к написанию второго и третьего тома поэмы, потому что душа еще не готова. «Голова готова, а душа нет»,— прибавлял он.

Что это значило? Это значило, что, для того чтобы показать светлое (светлых героев в противовес темным героям первой части), надо и самому просветлиться, сделаться достойным изобразить светлое. Перед гробом господним, находящимся в Иерусалиме, он хотел испросить себе право на такое писание.

Как искренне верующий и христианин, он мог испросить такое право в любой церкви. Но Гоголю нужна была почти «очная встре-ча> с Христом. Вот почему он поехал в Иерусалим. Только здесь, как считал он, он может проверить себя.

Путь к новым частям поэмы, призванным заодно просветлить и Русь, откладывался.

Началась эра скитаний, блужданий внутренних и внешних, во время которых паспорт Гоголя испещрялся названиями новых городов и стран. 23 мая Гоголь выехал из Москвы. 20 июня он уже в Берлине. Далее следуют Дрезден, Прага, Гастейн, Зальцбург, Мюнхен, Венеция, Болонья, Флоренция, Рим. Наступает 1843 год. Гоголь вновь в дороге. Мелькают в его паспорте штампы Мантуи, Вероны, Триеста, Ровердо, Инсбрука, Зальцбурга, Мюнхена, Штутгарта, Ниццы. И вновь Страсбург, Брюссель, Аахен, Париж (это уже 1845 год), Берлин, Карлсбад, Прага, Венеция,. Флоренция, Рим.

Гоголь колесит по Европе, ища успокоения своим нервам, рассеяния одиночества. Он приглядывается к европейской жизни, сравнивая ее с укладом русским. Как в копилке, откладываются в душе прозорливого путника и европейские успехи (чаще внешние), и европейские пороки (чаще внутренние). Он пишет повесть «Рим» и не заканчивает ее — это, собственно, портрет двух цивилизаций, одна из которых уже завершает свой путь, другая, наоборот, в азарте набирает темп. Первая — отмирающая цивилизация старой Европы, в которой верховодят законы естественности и дух не оттеснен еще гонкой за благополучием, вторая — вся эта гонка, эта поспешность, это изматывающее нервы соревнование с веком. Два города — Рим и Париж — выступают в повести как символы этих двух миров, и любимцу своему Риму Гоголь отдает предпочтение.

Его страшит «гордость ума», культ наук, которые хвастаются своими победами над природой — и над природой человека в том числе. Железные дороги, вольная печать, комфорт и веселье, которые предлагают путнику европейская промышленность, европейская сытая жизнь, не по нему.

Его тянет домой — туда, где все не устоялось, не отстоялось, где реют в воздухе мятежные вопросы, где дух высок, хотя и велика бедность.

Долее чем где-либо задерживается Гоголь у Василия Андреевича Жуковского во Франкфурте-на-Майне, Старый поэт, кажется, весь погружен в старый мир. Он закончил перевод Гомеровой «Одиссеи», хочет перевести «Илиаду>. Его волнуют вечные темы, ставшее уже вечным прошлое.

Гоголя тянет на настоящее, Он ездит по Европе не праздно, не от избытка денег  (их у него нет), а чтоб, как он говорил, «понабраться» европейских сведений. Они нужны ему для сравнения. Сопоставив их с русскими фактами, он, как ему кажется, лучше поймет Россию.

В самый последний момент перед отъездом в Иерусалим он застает в Неаполе революцию 1847 года. Образ толпы, требующей свонч прав, образ рушащейся тишины старого мира (а в Италии он искал и находил эту тишину) Гоголь увозит с собою на пароходе, отправляющемся на Восток.

Гоголь вернулся в Москву лишь осенью 1848 года. Позади были, быть может, самые трудные годы его жизни. Это были и годы болезней, душевных кризисов, годы писания и сожжения написанного, годы, когда Гоголь думал вовсе оставить поприще литературы, которое казалось ему утратившим свое значение, свою силу влияния на читателя. Но он не оставил его. В эти годы «антракта», как назвал их сам Гоголь, родилась его новая книга — книга, которая не походила ни на какие другие: поэма не поэма, роман не роман, книга без названия и без жанра, просто исповедь, с которой он решился обратиться ко всем в России — от царя до мелкого чиновника. Это были «Выбранные места из переписки с друзьями».

В 1845 году он в минуты болезни и, как ему казалось, близости смерти сжег написанные главы второго тома поэмы и «нацарапал завещание». Потом это завещание в качестве предисловия появилось в «Выбранных местах из переписки с друзьями». Тогда-то и начал он подумывать о какой-то особенной книге, о «прощальной повести», которая должна была стать повестью не в обычном смысле слова, а повестью его писательства, его жизни, повестью его душевной  исповеди.   Так  образовывалась   идея  «Выбранных  мест».

Гоголь составил эту книгу из писем, которые он писал друзьям и копии которых имел привычку оставлять у себя в портфеле. Иногда это были не копии, а черновики, потому что Гоголь любил отсылать своим адресатам текст, переписанный им самим и не содержащий никаких помарок. А бывало, что писал он небрежно, спустя рукава, с помарками и кляксами, но — очень близким людям, родным, приятелям. Там, где его перо сворачивало на серьезные вопросы, где задевалось нечто важное для Гоголя, он переписывал. [/rkey]Переписывал и черновик откладывал. Для этого у него существовали специальные конверты, которые он метил именем адресата. Иногда ему приходила мысль продолжить письмо, завершить недосказанное в нем и обратить его уже не к конкретному человеку, а к читателю.

1 кол2 пара3 трояк4 хорошо5 отлично (Еще не оценили)
Загрузка...

В Америке конца прошлого века большие деньги делались быстро. Только для этого нужно было раз и навсегда позабыть о порядочности и о снисхождении к сопернику. Америка сильно изменилась, в ней неуютно чувствовали себя люди, воспитанные на старомодных понятиях нравственной обязательности и добрососедства. Теперь настали другие времена.

Твен нашел для них удивительно емкое и точное определение: «позолоченный век». Бывают в истории эпохи, справедливо именуемые золотым веком, потому что [rkey]в такие периоды особенно быстро и плодотворно развивается наука, или философия, или искусство. Страна переживает свой расцвет, и об этой поре еще долго вспоминают потомки. После Гражданской войны судьбы Америки переломились, и для нее словно бы вправду началось новое летосчисление. Кому-то — даже многим — казалось, что произошел долгожданный взлет, настало время процветания и счастья.

Но это была иллюзия. А в действительности век был не золотым. Именно «позолоченным».

Позолота способна скрыть любое убожество, любую нищету. Невнимательному наблюдателю тогдашней американской жизни открылась бы картина самого бурного прогресса. Как на дрожжах росли города, заводы, электростанции, стальные нити рельсов тянулись через недавнее безлюдье, огромные пароходы каждый день высаживали на морских пристанях тысячи иммигрантов из всех стран света.

Безвкусная роскошь особняков и поместий новоявленных богачей должна была наглядно убедить, что деловая хватка и напор обязательно вознаграждаются в этой стране, будто бы всем предоставляющей равные возможности — сумей только выиграть в бешеной гонке за миллионом.

Ну чем не золотой век! А чуть поодаль от дворцов лепились лачуги рабочих предместий и дети копошились в непролазной грязи среди отбросов. Статистика свидетельствовала: каждый четвертый житель Америки голодает, каждый шестой — недавний переселенец из Старого Света или из Китая, заведомо лишенный возможности подыскать сносную работу. Периодически разражались скандалы, в которых были замешаны самые достопочтенные американские граждане, на поверку оказывавшиеся взяточниками и мошенниками, Даже Генри Бичср — знаменитый проповедник, брат той самой Гарриет Бич ер-Сто у, которая написала «Хижину дяди Тона», воспламенившую- сердца либералов и противников рабства,— запятнал себя, погнавшись за бесчестными деньгами. Богач Гулд подкупил его, вручив кругленькую сумму за обещание рекламировать с кафедры н с газетной страницы: акции Северной Тихоокеанской дороги.

Этого Гулда Твен особенно не выносил, считая олицетворением вульгарности и порочности спозолоченного века»: «Раньше люди всего лишь стремились к богатству, он же их научил простираться ниц серед богатством, боготворя миллион, словно идола». Бее раздражало писателя в его родной стране, которую он переставал узнавать по мере того, как год от года стремительнее становились ритмы капиталистического «прогресса», И Твен стремился понять, когда же произошел тот сдвиг, после которого все так резко переменилось к худшему. После Гражданской войны? Или еще раньше?

А впрочем, не так уж существенно, когда именно это случилось. Так или иначе, ушла в прошлое эпоха, еще дорожившая твердыми моральными принципами и высокими устремлениями души. На смену ей явилось время ожесточения каждого против всех, циничности и поклонения успеху.

Позднее Твен скажет об этом времени еще резче: «Страна разложилась сверху донизу». Это —из «Автобиографии», 1906 год. Американским читателям пришлось долго дожидаться публикации твеновских записок о самом себе. Пройдет более полувека, прежде чем появится сравнительно полное издание книги, которой Твен, зная, что ее не напечатают при жизни, предпослал вступление, озаглавленное «Из могилы». А когда «Автобиография» все-таки увидит свет, выяснится, насколько проницательным был Твен в своих оценках окружавшей его действительности. Во времена его молодости, вспоминал Твен, «порядочность у нас в Соединенных Штатах не была редкостью*. Но та пора давно миновала. Теперь же и среди конгрессменов не сыскать, ни одного, который, приняв взятку, по крайней мере, сделал бы го, за что ее брал. Ничего не добиться, не выложив тысячи какому-нибудь чиновнику, зато с деньгами легко добиться чего угодно. На американских монетах выбит девиз «В господа веруем». Надо бы уточнить: «Веруем в республиканскую партию и в доллар. Прежде всего в доллар .

Эти крамольные мысли Твен тщательно скрывал — даже от Ливи и от дочерей, не любивших, когда «пала сердится». А он уже но мог сдерживать раздражение и гнев, каждое утро читая

в газетах о баснословных барышах Рокфеллеров и гулдов, о забастовках и голодных бунтах дошедших до отчаяния людей, о самоубийствах разоренных, о линчеваниях, о предательствах, подделанных завещаниях, банкротствах, денежных авантюрах и ловких махинациях пройдох без стыда и совести.

Когда-то на Гавайских островах он любовался могучим вулканом, нависшим над опрятными улочками Гонолулу. Вулкан в ту пору был спокоен, и к нему устремлялись экскурсанты, добиравшиеся почти до кратера по крутым каменистым тропинкам. Но на много километров вокруг все было припорошено мягким серым пеплом — напоминание о недавней вспышке. И в недрах кратера подрагивало пламя. Активности можно было ожидать в любую минуту.

Марк Твен в последние двадцать лет своей жизни походил — так ему и самому казалось — на такой вот клокочущий вулкан, от которого все время исходит угроза взрыва. Время от времени происходили сильные толчки: он публиковал рассказы ж памфлеты, непримиримостью заключенного в них обличения всевозможных язв и уродств американской жизни ужасавшие и Оливию Клеменс, и самых близких друзей, не говоря уже о широкой публике. В юмористе пробудился сатирик. А стародавние — еще времен «Тома Сойера» — мечты о -«зеленой долине, залитой солнцем» отодвинулись куда-то очень далеко, уступив место злой иронии, замешенной на разочаровании и скепсисе.

Америка сделала все для того, чтобы приглушить силу этого яростного извержения. И тем не менее повсюду в читающем мире были слышны его раскаты.

Свое малопочтенное имя «позолоченный век» получил от заглавия романа, написанного Твеном совместно с литератором Чарлзом Уорнером, его соседом по Хартфорду, и опубликованного еще в 1874 году. Твен, надо сказать, не любил романы в строгом значении этого слова — с обязательной любовной интригой, борьбой за наследство, случайными происшествиями, двигающими вперед развитие сюжета, с провинциалами, приезжающими завоевывать столицы, и светскими дамами, скучающими на модных курортах. Он считал, что в литературе не следует изобретать персонажей, которые самому автору никогда не встречались, да и вообще незачем выдумывать — «это дело богов, а мы, смертные, способны только снимать более или менее точные копии».

Зато Уорнер набил руку на такой беллетристике. Писал он непринужденно, занимательно, но всегда по готовым шаблонам, уверенной рукой ведя дело к благополучной развязке, когда

добродетель торжествует, а порок повержен.

Впоследствии Твен говорил, что в Позолоченном веке» ему принадлежит фактология, а красоты художества — это достояние Уорнера. Сегодня для читателя романа интерес сохранили только «фактыо. Твен взял их из собственной семейной хроники. Под именем Селлерса он изобразил своею дядю Джеймса Лэмптона — фантазера к чудака, который всю жизнь носился с дерзкими и совершенно бес пои ленными проектами быстрого обогащения, а своих домашних л гостей потчевал обедом из пареной репы и слегка подсахаренной воды. Это герой очень типичный для тогдашней эпохи. Как множество других, Селлерс заразился болезнью предпринимательства и уверовал в миражи богатства, будто бы валяющегося прямо под ногами у каждого, кошу не занимать смекалки и инициативы. Однако в реальной жизни для незадачливых авантюристов нет места, и, терпя одно поражение за другим, они скатываются по лестнице престижа на самые низкие ступени, чуть не до последнего своего часа разрабатывая новые — и уж на сей раз, конечно, безошибочные — планы процветания.

Знаменитая стелнессииская земля», о которой еще в детстве Твен столько наслушался за семейным столом, тоже описана в «Позолоченном веке». Когда Твен принялся за роман, об этом владении Клеменсов, породившем множество пустых надежд, уже почти и не вспоминали. Лишь Орион, старший брат писателя, все еще надеялся выгодно сбыть с рук пустующий огромный участок. Орион появится на страницах романа. Здесь его зовут Вашингтон Хонинс, и он так же невезуч, как неудачлив был в реальной жизни Клемене-старший.

А вокруг «Теннесси иск ой земли» разгорятся жаркие страсти. Возникнут дутые планы строительства города Наполеона и развития судоходства по реке Колумба, к ним прибавится идея открытия университета для негров. И поднимется такая суета, что оборотистым дельцам оставалось только расставить сети, чтобы вылавливать крупную рыбу в этой мутной воде.

Как раз в это время газеты были заполнены подробностями скандала с железнодорожной компанией «Креди мобилье». Ее учредители, подкупив видных чиновников, ведавших казенными деньгами, сорвали приличный куш, а затем объявили о банкротстве и пустили по миру сотни мелких акционеров.  Спрятать концы к воду не удалось, а  может, пожаднича-

ли, поднося чек прокурору, но так или иначе — качался: судебный процесс. Быстро нашелся и основной виновник — сенатор Помрой от штата Канзас, уже и прежде попадавшийся на сомнительных инициативах. В романе это сенатор Дилуорти, краснобай и жулик, каких Твен перевидал десятки, когда после Невады был одно время репортером в американской столице.

Специальность Дилуорти — входить в контакт с нужными людьми, давать взятки и убеждать публику, что черное на самом деле белое, и наоборот. Избиратели слушают его речи разинув рот, а тем временем Дилуорти по-своему толково ведет дело, твердо рассчитывая на солидное вознаграждение за хлопоты и труды по облапошиванию простачков. Он вовсе не одинок, этот Дилуорти, просто он и даровитее, и колоритнее многочисленных аферистов, обчищающих карманы доверчивых нью-йоркцев, а заодно и государственные фонды.
[/rkey]

Как он трогателен на митинге общества трезвости или, к примеру, среди дам-благотворительниц, шьющих сорочки для полинезийских дикарей, которых вскоре обратят в христианство! Дилуорти и сам сделал несколько стежков на рубашке, тут же признанной прямо-таки «священным предметом:». А вечером он уже обмозговывает очередную жульническую затею и тут же прикидывает, кому и сколько надо будет дать в Конгрессе.

1 кол2 пара3 трояк4 хорошо5 отлично (1голосов, средний: 2,00 out of 5)
Загрузка...

Его любимым писателем был великий Сервантес, автор «Дон Кихота». Том Сойер каким-то образом раздобыл эту книгу, выкопав ее из-под груды жалких поделок, в которых расписывались подвиги контрабандистов да печали томящихся ожиданием возлюбленного. Подобно тому, как Твен высмеивал в своей повести избитые красивости запоздалых романтиков, Сервантес за два с половиной века до «Приключений Тома Сойера» пародировал нелепости романов про рыцарей, живущих в каком-то совершенно нереальном, безжизненном мире. Герой Твена ничего этого не понял, вполне серьезно относясь к подвигам идальго из Ламанчи, так потешавшим его верного оруженосца Санчо Пансе.

И все же в образе Тома Сойера есть очень много близкого прославленному рыцарю Печального Образа. Он добр и чуток к чужой беде. Он благороден — не по рождению, а по поступкам в ситуациях, [rkey] непростых для десятилетнего мальчика из американской глубинки. А главное, как и Дон Кихот, Том Сойер не способен выносить жизни заурядной и приниженной и расцвечивает повседневность пышными красками воображения, веря в свою же выдумку и не смущаясь даже самым очевидным несовпадением фантазии и реальности.

Поэтому так трудно представить его взрослым. Твен не раз задумывал продолжение книги, но как только доходило до необходимости изобразить Тома выросшим и отыскавшим себе какое-то место в стране, где серьезные люди живут деловой, степенной жизнью, перо опускалось. Для подростка из Санкт-Петербурга там просто не было места. Да и что ему делать среди коммерсантов и крючкотворов, святош и ханжей или хоть среди обывателей какого-нибудь захолустного поселка с их куцыми понятиями и тупым однообразием быта? Дон Кихот оказался бы фигурой настолько чужеродной в Америке после Гражданской войны, что мог бы вызвать разве что жалость, если не насмешку. И Том навсегда остался мальчишкой, пламенным романтиком и отчаянным сорвиголовой из крохотного американского городка на Миссисипи, бунтарем и верховодом, гордо несущим через время свою независимость и свою верность мечте.

Совсем его доконала мисс Уотсон, любительница потолковать про райские кущи, где ходи себе с арфой да распевай день напролет. Уж от такого-то блаженства Гек и подавно готов был удрать при первом удобном случае. И все придирки, придирки… Разве с ними смирится его вольная душа?

Беда в том, что укрыться-то Геку негде. Родитель его — старый пьяница и сквернослов — прослышал про находку в пещере, так что, того и гляди, явится за денежками. Эго для Гека с его простым и разумным представлением о венцах: «Быть богатым вовсе не такое уж веселое дело. Богатство — тоска и забота, тоска и забота… Только и думаешь, как 6ЕЛ скорей ОЕ-СОЛБТЪ». А для старика Финна, какой он ни забулдыга, деньги, да еще даром доставшиеся, разумеется, желанней всего в мире. И подвернувшегося случая поправить незавидные свои дела он не упустит, пусть даже придется выкрасть сына у вдовы, и спрятать в глухой приречной чащобе.

В жизни Том и Гек все время должны быть рядом, хотя они и очень разные. И особенно хорошо это видно в истории с освобождением беглого раба Джима. Когда Том прибыл к тете Салли и нежданно-негаданно встретил старого приятеля, которого числил погибшим, он знал, что Джим уже свободный человек: перед своей смертью мисс Уотсон, мучимая угрызениями совести, подписала соответствующую бумагу. Но пока что Джим, ставший жертвой низкого обмана, сидит под замком в сарайчике и ждет аукциона.
[/rkey]
А значит, можно устроить ему побег — только притом обязательном условии, чтобы все было, так как в книжках про Железную Маску и про авантюриста Казанову, вырвавшегося из венецианской темницы, куда его швырнула святая инквизиция. Чем эта затея кончилась, все, конечно, хорошо помнят: и как собрались в доме тети Салли полтора десятка окрестных фермеров, наэлектризованных подметными письмами от «неизвестного друга», и как Тому прострелили ногу, а Джим, помогавший выходить раненого, покорно дал себя связать и отвести обратно в сарай.

26 Фев »

Сэм Клеменс и «Том Сойер»

Автор: flashsoft1 | В категории: Хрестоматия и критика
1 кол2 пара3 трояк4 хорошо5 отлично (1голосов, средний: 2,00 out of 5)
Загрузка...

Эти прописи, эти назидания вдалбливались в головы многих поколений американских подростков. Сэм Клеменс их тоже наслушался предостаточно и питал к ним самое искреннее отвращение. Работая над «Томом Сойером», Твен вспомнил о них еще раз. Мы от души смеемся над хитроумной уловкой Тома, который заставил приятелей выкрасить вместо себя забор, да еще взял с них за это мзду алебастровыми шариками и хлопушками. И мало кому приходит в голову, что эти знаменитые страницы «Тома Сойера» являются самой настоящей пародией. «…Всякий предмет, доставшийся нам некой благородного, честного труда, кажется нам слаще и милее»,— чуть не дословно цитируя Франклина, внушает своему племяннику тетя Полли, вознаградив Тома за побелку лучшим яблоком из кладовой. Но получилось-то как раз в а оборот: была бы голова па плечах — и безделье окажется самым верным путем к богатству!

Том Сойер, нечего и говорить, Франклина никогда ке читал и даже о нем не слышал. Но к ему прожужжали уши благими рекомендациями насчет высокой честности, старания, опрятности, трудолюбия, строгой морали и еще множества замечательных, только уж больно нудных вещей в том же роде. Вог он на свой лад и бунтует против таких рекомендаций: потихоньку выливает воду из таза для умыкания, а потом усиленно трет немытую физиономию полотенцем; или выдумывает неведомую медицине болезнь, лишь бы не ходить в школу. Инстинктом, который не обмалывает, он давно уже понял, что мальчики, которых ему ставят в пример, все эти «юные друзья трезвости», любимчики священника, ведающего воскресной школой, отрада своих христолюбивых мамаш, уже и сейчас непереносимы, а вырастут пустоцветами и будут нагонять тоску за каждого встречного, сколько бы ни нахваливали их отменные душевные качества.

Но принципы у Тома есть, и даже очень строгие. А. самый важный из них — доверие к истине, не вычитанной из книжек, не позаимствованной из проповедей да назиданий, а добытой собственным опытом, подсказанной собственным чувством. Том всегда ведет себя естественно — так же естественно, как гнется под ветром трава, расцветают но весне деревья, поют на рассвете птицы. Да он ведь и вправду частица самой природы, этот сирота, которому меньше всего свойственны сиротские настроения, этот фантазер, готовый ради очередной озарившей его идеи преодолеть любые препятствия и немедленно отправиться хоть на край света.

Он бывает и жестоким, но не осознает этого, не осознает своей жестокости природа, когда ураганом крушит дома или насылает наводнения. Кокетство Бекки и незаслуженная порка, которой его подвергла из-за сахарницы тетя Полли, право же, не такая большая обида, чтобы, притворившись утопленником, несколько дней терзать родных, уже приготовивших траурные   костюмы   для   церемонии   отпевания.   А   пунцовый шарф, который можно будет надеть на похоронах судьи, не такая уж великая радость, чтобы желать умирающему поскорее отправиться в лучший мир. Но для Тома все приключающееся в мире — это игра. Он не знает и не хочет зпать той черты, за которой игра превращается в опасность или в тяжкое испытание для взрослых. Да, впрочем, опасности ведь неизменно преодолеваются, а испытания на поверку выходят мнимыми. Так стоит ли печалиться, что в своих проказах Том порой хватает лишку?

Может быть, Том проявлял бы больше благоразумия, не начитайся он всякой дребедени про выдающихся авантюристов и про неистовую любовь, про пиратов, крестоносцев и отшельников, презревших жалкую суету жизни и удалившихся в пещеры и леса с гордым сознанием своей отверженности. У писателей-романтиков — Байрона, Вальтера Скотта, Гюго — любовь всегда выглядела всепоглощающей, а какой-нибудь гордый корсар, бросающий вызов всей вселенной, или рыцарь, отправившийся сражаться с сарацинами. Но времена романтиков давно прошли. Зато характерные для них персонажи, мотивы, стилистика — все это сделалось добычей мелкотравчатых подражателей и лросто литературных халтурщиков, наводнивших книжные лавки высокопарной беллетристикой в романтическом духе. Эти-то вот неуклюже скроенные романы и проглатывал Том Сойер, старавшийся в своем не слыхавшем ни о какой романтике С а икт-Петер бурге соблюдать нормы этикета, принятые у демонических аристократов и коварных томных красавиц, про которых было ЕЕаниса-ао в его книжках.

Твен знал, что у Тома слишком здравый природный ум и схишком отзывчивая душа, чтобы со временем вся эта шелуха изысканности и утонченности не показалась сущим вздором ему самому. Она, конечно, осыплется, и под ней обнаружится наивно и комично выраженное, но по сути чистое и высокое чувство, которое, пожалуй, лучше всего назвать жаждой жизни — насыщенной, яркой, нешаблонной.

Том романтик по своей природе, а вовсе не потому, что он усвоил романтический стиль поведения. Это большая разница. Ходули, на которых расхаживали персонажи затрепанных с романтических» книжек, Твену, разумеется, были смешны, но никогда не казалась ему ходульной истинная романтика, если под нею понимать увлеченность мечтой, бескорыстие помыслов и стремление к справедливости.

1 кол2 пара3 трояк4 хорошо5 отлично (Еще не оценили)
Загрузка...

О прогрессе  и хотел сказать Твен в «Янки из Коннектикута», Хэнку поначалу все кажется диким в той стране, куда он попал, Но осваивается наш герой в этом причудливом королевстве достаточно быстро. И убеждается, что эти кельты на поверку почти такие же, как американцы, только они сильно отстали от современных веяний.

А может, не так уж и сильно? У них рабство, но ведь и в Америке совсем недавно было рабство, и караваны невольников, и бичи надсмотрщиков, и разлученные семьи, в общем, все те жестокости, которые потрясли Хэнка, когда волею авторской фантазии он сам был продан с торгов. У них страшные тюрьмы, где люди за пустячный проступок томятся десятилетиями, но разве многим лучше американская тюрьма, куда «друг Гольд-смита» из рассказа Твена попал лишь по той причине, что был китайцем. У них какой-нибудь важный лорд вправе повесить своего холопа за попытку бунта, но и в Америке разъярившаяся, науськиваемая подстрекателями толпа линчевала настоящих или мнимых преступников, не разбираясь, в чем те провинились.

У них дети развлекаются игрой в виселицу, только ведь и американские сверстники Тома и Гека забавы ради играли в охоту на беглого негра или в войну с индейцами, требующую непременно снять скальп врага.

У них соседи человека, бежавшего из темницы, куда он был брошен по произволу феодала, скопом помогают ловить этого горемыку, и Хэнк возмущается подобной низостью и трусостью, Но тут же он вспомнит, что в недавнюю Гражданскую войну белые бедняки с Юга «ваяли ружья и проливали кровь свою за го, чтобы не погибло учреждение, которое их же л принижало».

И, насмотревшись таких вот зловещих совпадений, Хэвк скажет с досадой: Право, иногда хочется повесить весь род человеческий, чтобы положить конец этой комедии».

Скоро подобные настроения — очень мрачные, беспросветные — начнут все чаще посещать Твена, коренным образом изменив отношение к нему соотечественников, не узнававших былого юмориста. Пока это еще не самая заметяая нота. Но для «Янки из Коннектикута» она не случайна. Ведь Твен стремится понять истинную меру и истинную цену прогресса. И выходит, что о прогрессе нельзя судить, подразумевая, подобно Хэнку, одни лишь технические новшества, вроде железной дороги между Лондоном и столицей Артура Камелотом или пароходов, поплывших по Те мае перед изумленными взглядами людей VI века. Нет, прогресс — это прежде всего способность человека наконец-то разрешить венный спор гуманности и бесчеловечности так, чтобы во всех сферах жизни восторжествовал подлинный разум, победило подлинное добро. А если так, го за тринадцать столетий, разделяющих артуровскую Британию и Америку времен самого Твена, человечество продвинулось по пути прогресса совсем незначительно, Даже, пожалуй, и вовсе ничего не достигло,

Поэтому и не удается замысел Хэнка учредить республику американского образца на месте феодальной монархии. В отличие от него, подданные короля Артура не могут прозревать ход истории. Их представления о республике смутны, но, вникая в проекты янки, уже и они постигают, что в грядущей республике никуда не денется, а лишь изменит свой облик «позолоченное меньшинство», которому принадлежит вся власть. И рабство тоже сохранится, пусть в иной форме. И о человеке все так же будут судить не по его личным качествам, а по его чину, рангу и богатству. Исчезнет аристократия, не такой всесильной станет церковь, но всего этого слишком мало, чтобы канули в прошлое несправедливость и угнетение и чтобы человек ощутил себя по-настоящему счастливым.

И Хэнку остается: лишь горько сетовать на отсталость и тупость жителей аргуровского королевства, именуя народные массы стадом овец, не способных понять собственное благо, а потом с тоской наблюдать, как рушится; фундамент цивилизации, возведенный его стараниями. Записки янки обрываются на полуслове. Автор, выдающий себя лишь за издателя и комментатора этой рукописи, вручеЕшой ему забавного вида незнакомцем, которого он встретил, осматривая в Англии коллекции одного исторического музея, ограничивается очень кратким описанием последних часов пребывания Хэнка Моргана на земле. В предсмертном бреду янки называет имена своих спутников по странствиям в королевстве Артура. Какой точный штрих! Хэнк снова преодолел время и вернулся в свой Хартфорд, но душа его осталась в том самом средневековье, которое так проклинал деловитый и изобретательный механик-американец.

Видимо, что-то сломалось в его стройных и недалеких представлениях о цивилизации, прогрессе, демократии, счастье. Видимо, после своего таинственного приключения он по-новому взглянул на привычные ему с детства порядки — и, сам это не до конца сознавая, потянулся к иной эпохе, к другим берегам, к жизни, совсем не похожей на американскую будничность. Она ничем не лучше, эта другая жизнь, она груба, жестока, примитивна — от Твена странно было бы ожидать романтических вздохов о золотых временах рыцарства. Просто прямой контакт двух далеких друг от друга эпох, осуществляющийся на страницах «Янки из Коннектикута», обнажил несовершенство реальной американской действительности и иллюзорность свершений, которыми так гордились американцы, подобно твеновскому герою.

Но ведь оторваться от этой действительности, перенесясь в былой век, возможно лишь в сказке. А сказка кончается на последних страницах книги, оставляя Хэнка перед лицом проблемы, для него неразрешимой. Реальность Хартфорда ему скучна и тягостна. А пригрезившийся двор Артура уже невозвратим. И, говоря словами Твена из подготовительных записей к роману, янки «теряет всякий интерес к жизни… задумывая самоубийство» .

Так вот невесело завершается книга, поначалу казавшаяся только еще одной остроумной пародией на ходячие вздорные идеи. Работая над ней, Твен искал ответа на сложнейшие вопросы, которые ставит перед человеком жизнь, и ответов не находилось — во всяком случае, таких, которые бы его удовлетворили. Но Твен был не из тех, кто готов легко капитулировать, столкнувшись с подлинной сложностью и даже с драматической полярностью взаимоисключающих начал, которые, однако, совмещаются и в реальности, и в самом человеческом сознании. Он хотел объяснить окружающий мир, добравшись до его сутн, и он верил, что в мире не иссякают бескорыстие, самоотверженность, доброта, жажда справедливости, не гаснет истинная человечность. И в этом его тоже убеждала история.




Всезнайкин блог © 2009-2015